стучать в его дверь. Но Чуча продолжает трепетать и плакать — и я скрепя сердце поднимаюсь и шагаю к дому Антона. Подъезд открыт, квартиру я помню. Делать нечего. Звоню, пока решимость не улетучилась.
За дверью тявкает собака и раздаётся детский голосок — и моё сердце рушится в пятки. Собака? Откуда? Неужели я перепутала номер? Нет, не может быть…
Наконец на пороге появляется девочка лет десяти с рыжим облачком на руках. Облачко шумно пыхтит, вывалив язык. Я бы растрогалась — если бы к моим ногам не жалась мокрая, жалкая, дрожащая Чуча.
— Забирай свою собаку, — говорю я без предисловий.
Девочка косится на Чучу и морщит нос.
— Не-а. Она не моя.
— Как это?
— Она Антонова. У меня теперь есть Пушок.
— Тогда зови Антона. Быстро!
Девочка фыркает и исчезает. Я переступаю с ноги на ногу. До меня доносится:
— Тош!
— Чего?
— Там к тебе! Выйди!
Появляется Антон. В его глазах мелькает удивление, которое тут же сменяется безразличием.
— Чего припёрлась?
Как же мне хочется треснуть его по самодовольной роже. Изо всех сил!
— Забери свою собаку.
— Это не моя.
— А чья тогда?!
— Пёс её знает. Кто найдёт — того и станет. Это же была типа тренировочная собака. Батя купил шпица. А две морды на фига? Кормить их ещё…
— Тренировочная собака, — говорю я, еле сдерживаясь от возмущения. — Вот оно что! А я была — тренировочная девушка? Так? Больше не нужна — можно и на помойку вышвырнуть?!
— Лицо попроще сделай. Хочешь на помойку — так иди. Мне какое дело?
— Алё! Какого хера ты тут холода напустил! Дверь прикрой! — басит кто-то из глубины квартиры.
— Договорю и прикрою! Отвали!
— Ты ща пасть у меня прикроешь! Поговори тут, сосунок!
Чья-то волосатая рука даёт Антону подзатыльник и исчезает. Антон встречается с моим взглядом и мигом звереет:
— Забирай свою шавку и проваливай! Мне она не нужна. И ты тоже. Нечего корчить из себя жертву. Девка мне нужна нормальная. Не такая страшила, как ты!
— Ты говорил, что я красивая!
— Как жопа сивая!
Я отступаю к лестничным перилам. Меня словно прошили десятки пуль. Антон пускает последнюю — прямо в голову:
— И кстати, сиськи у тебя — полный отстой. Ты ещё удивляешься, что я запал на Еву? Вали!
Он хлопает дверью.
Прислоняюсь к перилам. Падаю на ступени. В руки тычется мокрый нос. Чуча ёжится, прижимая уши, и поскуливает.
— Не бойся. Он больше никогда тебя не обидит.
Эх, календула моя рыжая. Отцвела календула — остались одни серые коготки.
Засовываю собаку под куртку и выхожу на улицу. Мне не больно. Не больно. Совсем не больно. Я должна думать о настоящем. Я должна позаботиться о Чуче.
В прихожей я спускаю Чучу на пол. Выпутываюсь из грязной куртки. Мама с ба молча смотрят на это безобразие.
— Это моя собака.
— Сама будешь с ней гулять.
— Угу.
— И убирать за ней — тоже.
— Хорошо.
— Куртку постирай.
— Ладно.
Мама уходит. Ба задерживается, но мама уводит и её. Тысяча невостребованных аргументов за собаку обращаются в пыль. Я улыбаюсь: Чуча спасена.
На кухне что-то грохает. Похоже, крышка от кастрюли. Чуча коротко взвизгивает и прижимает уши. По полу медленно расползается лужа. Я вздыхаю и иду за тряпкой.
— Катерина, обедать!
Я втягиваю в себя макароны. Отламываю и отправляю под стол кусок котлеты. Чуча беззвучно его поглощает.
— Купи хорошего корма. Не приучай кусочничать. Иначе так и будет попрошайкой. Дима рассказывал…
Мама умолкает.
— Рассказывал что? — с усилием говорю я.
— Он однажды подобрал собаку. Кормил её со стола. Так собака научилась еду выпрашивать. Он садится обедать — а она встаёт на задние лапы и смотрит так жа-алобно… Кусок в горле застревает.
Я откладываю вилку и морщу лоб.
— Мам. А сколько у него собак — четыре?
— Да, — отвечает она с удивлением.
— Чарли, Вета, Мира, Арчи?
— Точно. Откуда ты знаешь?
— А почему у него столько собак?
— Подобрал. Он любит животных.
Мальчик-одуванчик даже с одной не справился. А тут — целых четыре. Это вам не шутки! Может, Дмитрий Владимирович и правда хороший?
Я зажмуриваюсь и выпаливаю, будто шагаю в пропасть:
— Мне жаль, что ты не была счастлива с отцом. И пусть Дмитрий Владимирович приходит к нам.
Мама смотрит на меня, наклонив голову:
— Он же тебе не нравится.
— Нет. Да. То есть… Это неважно. Ты его любишь?
— Не знаю, родная. Нельзя говорить «люблю» вот так сразу. Мы знакомы полгода. Этого мало. Но он приятный человек. — Мама улыбается. — И очень добрый.
— И тебе с ним лучше, чем без него?
— Да. Лучше.
— Но если он тебя обидит… Если сделает что-то такое, чего ты не хочешь… — Мои глаза наливаются слезами. — Ты ведь не будешь терпеть?
Такое ощущение, что она видит меня насквозь. Знает, почему я роняю слёзы в тарелку. Но не спрашивает. И правильно, не надо: я не отвечу. Мне ещё слишком больно.
— Не буду. Я скажу ему. А если он меня не послушает — я с ним расстанусь. И не пожалею. Люди приходит и уходят, а ты у себя одна. Понимаешь? Хороший человек не сделает тебе больно. Особенно нарочно. И будет слушать тебя, а ты — его.
Я киваю, смаргивая слёзы.
— Наверно, я и сама не очень хороший человек, — шепчу я. — Я сделала много плохого.
— Все совершают плохие поступки. Но не все становятся плохими людьми.
— А где же граница? Сколько гадостей надо сделать, чтобы считаться гадиной?
— Наверно, дело не в «сколько», — задумчиво говорит мама.
— Это как?
— Ну смотри. — Мама загибает мизинец. — Плохие люди не считают себя плохими. Они говорят: «Я всегда прав!», винят обстоятельства, других — только не себя. А ещё, — загибает безымянный, — не пытаются исправить то, что натворили.
— Не всё можно исправить, — глухо говорю я.
— Верно. Но кое-что можно.
Я торопливо доедаю макароны и вскакиваю, захваченная ослепительной идеей:
— Пойду в зоомагазин.
И ещё в кондитерскую, прибавляю про себя.
***
— Ну, чего тебе?
Я заготовила тысячи слов, но они все вылетают из головы, когда я вижу Полину. Она стоит, прислонившись к косяку и скрестив руки.
— Полина. Пожалуйста, прости меня.
— Зачем тебе прощение жирной грубиянки? Проваливай!
— Ты запомнила…
— Всё до словечка. А теперь ты здесь. Парень бросил? Пришла поплакаться?
— Нет. То есть да. То есть… Да, бросил.
— Ну ясно, — усмехается Полина. — Поэтому ты и явилась.
— Нет! — вскидываюсь я. — Я хотела извиниться. Но я так разозлилась, что ты назвала меня слепой дурой. Я плохо вижу, ты ведь знаешь, и… И я никогда не считала тебя жирной. Просто хотела сделать больно.
— И у тебя получилось. У тебя всегда получалось.
— О чём ты?
Полина смотрит на меня, искривив лицо, будто у неё болят зубы:
— О том, как ты судишь других. Какая ты беспощадная. Жестокая! И мир в твоей голове чёрно-белый. Никогда не замечала?
— Что?
— Я неправа? Вспомни: как ты называешь Дорофееву? Слабачка, выпендрёжница? Да? А ты знала, что у неё мать от рака умерла? Знала?
— Я…
— Ну конечно, она режет руки, чтоб перед тобой покрасоваться! Разве она может думать о смерти по-настоящему? С чего бы это? Да, Катя? А Миляуша! Как ты с ней обошлась? — Полина распаляется и почти кричит. — Полкласса её дразнит! И всё благодаря тебе! Ты правда думаешь, что она это заслужила? Чем? За что?
Мне больно, потому что она полностью права. И я поступаю как всегда — огрызаюсь:
— Ещё скажи, что Томилов такой тупой, потому что я его по голове треснула!
— Ну конечно — ты же у нас пуп земли! Да лучше быть тупой, как он, чем жестокой, как ты!
Я забываю о том, что пришла мириться, и шиплю в ответ:
— Я? Я жестокая? Да на себя посмотри! Ангел в белом пальто! Думаешь, ты лучше всех? Лучше меня? Хоть бы раз хоть бы слово сказала! Когда я дразнила Милку, когда смеялась над Дорофеевой. Ты всегда молчала!
— Верно. — Полина внезапно утихает. — Я надеялась, ты сама поймёшь, что так нельзя. Не хотела вмешиваться. Что ж… И получила по заслугам. Молчала, когда ты стреляла